Поначалу, как ему рассказал все тот же Епифан, у нее возникли определенные трения уже в Ожске с лекарем княжеской семьи, ученым арабом откуда-то из Центральной Азии. Скорее всего, это был узбек, так как родился он в Самарканде, а уж впоследствии жизнь его покидала изрядно. Успел и в Китае побывать, и в Багдаде, и еще в плену у диких половцев, откуда и угодил на Рязань, когда один из половецких ханов, тесть Глеба, в числе свадебных подарков удостоил старшего Константинова брата этим мудрецом и лекарем. От скуки тот был немножко алхимиком, немного кузнецом, немного летописцем, даже вел что-то типа дневника, и немного изобретателем.
Он весьма и весьма неодобрительно отнесся к этим незнакомым для него отварам и уверовал в лекарский талант Доброгневы лишь спустя неделю, после заметного улучшения здоровья Константина, видимого даже по внешним признакам. Оправдывало его подозрительность лишь то обстоятельство, что находился он на Руси всего с год и особой практики не имел, в основном занимаясь лечением по большей части надуманных хворей жены Константина и его сына — Евстафия. Последнему все хвори тоже изобретала дражайшая княгиня, которую, честно признаться, Константин невзлюбил после первых же дней пребывания в сознании.
Визгливая, вечно кричащая на домашнюю челядь, она и внешний вид имела весьма и весьма непривлекательный. Лицо — вообще статья особая. Им она если и отличалась от какой-нибудь молодой бомжихи из современной Рязани, то так незначительно, что глаз, не вооруженный микроскопом, этих отличий бы и не разглядел. Глазки маленькие, злющие, щеки пышут нездоровым багровым румянцем вечной злости или зависти, нос как картофелина, притом раздавленная, перед тем как ее прилепили к лицу, рот тонкий, безгубый, лоб низкий, покатый, сама скуластая и смуглая.
Фигура ее тоже была весьма и весьма далека от Венеры Милосской. Костя сам всегда обожал статных, можно даже сказать, полных дам, но только с одним условием — они должны быть гармоничны, а полнота их должна быть от силы тела, дышать могучим здоровьем. Именно тогда она радует глаз. У княгини же и в этом деле было далеко не все ладно. Худые ручки, да и ноги не полнее, к тому же короткие и кривые. Живот же явственно заметный, невзирая на широкие одежды, и какой-то вислый, как у издыхающей кобылы. Шея, в отличие от рук и ног, наоборот, непомерно толста и вкупе с узкими плечами представляла собою на редкость отвратное зрелище: голова, шея и сразу, без перехода, грудь. Впрочем, правильнее будет сказать грудная клетка ори слабом намеке на что-то еще. Словом, куда на нее ни глянь — плакать хочется. Имя ее также полностью соответствовало внешности, поскольку величали ее Феклой, с непременной добавкой слова «княгиня».
Именно поэтому, успев оценить свою женушку по достоинству в первые же три дня после прихода в сознание, Константин поставил себе задачу в последующую неделю, максимум две, выяснить окольными путями, как там у князей с исполнением супружеского долга, особенно с регулярностью и периодичностью этого дела. Судя по любвеобильности своего предшественника, княгиня не очень-то пользовалась популярностью на супружеском ложе, но Косте очень хотелось бы свести и эту обязательную программу до самого что ни на есть минимума.
Что же касается сына, то, когда он первый раз открыл глаза, не успело пройти и получаса, как Евстафий появился у его постели. Эдакий худенький мальчуган, лет девяти или десяти от роду. Весьма приятное личико, слава богу, ничего от жены, украшали большие васильковые глаза, опушенные неприлично длинными и густыми для мальчика ресницами. У жены Константина таковые, скорее всего, тоже имелись, но были весьма искусно спрятаны от посторонних глаз.
Мальчуган робко глядел на отца, ничего не говоря, потом шмыгнул носом и боязливо шепнул:
— Как ты себя нынче чувствуешь, батюшка?
Хорошо, что Епифан поспешил заранее предупредить о трущемся близ двери в ложницу сынишке, и Костя, разрешив его позвать, уже имел представление о том, кто перед ним стоит. Окинув свое дитятко придирчивым глазом, он сделал вывод, что его предшественник постарался на славу, за что ему низкий поклон, и, вяло улыбнувшись в ответ, постарался подмигнуть. Судя по сыновней реакции, это ему хорошо удалось. Глазенки у мальчугана сразу засияли, и он, заулыбавшись, обратился к Константину намного смелее, похваставшись:
— Я уже, пока ты в отлучке был, успел всех мальцов побороть.
Костя многозначительно покивал, мимикой давая понять, как он рад сыновним достижениям. Евстафий тут же заулыбался во всю ширь щербатого рта, и хлопца прорвало. Рассказ о его многочисленных успехах Константин выслушивал где-то с полчаса, не меньше, а в конце своего монолога мальчик, замявшись, ошарашил его последней фразой, сказанной с глубоким сожалением и тяжким вздохом:
— А вот мед пить, как ты умеешь, батюшка, у меня не получается, только муторно становится, и все.
Константин в это время как раз приложился к небольшому серебряному кубку, стоящему в изголовье с одной из немногих настоек Доброгневы, которая была действительно неплоха на вкус и хорошо утоляла жажду. Надо ли говорить, что при последних словах своего юного отпрыска он незамедлительно ею подавился, не иначе как в знак глубокого сочувствия столь тяжкой проблеме, возникшей перед парнем.
Откашлявшись и отдышавшись, Константин поинтересовался:
— А давно ли ты, сынок, к хмельному научился прикладываться?
— Да нет, — замялся тот. — Всего-то разика два и пробовал. Но я еще испытаю, может, не так плохо будет, — горячо заверил он отца.
— А зачем ты хочешь это сделать?
— Ну, как же, батюшка, — наивно захлопал тот своими ресницами. — Сам говорил, что, мол, только лишь обучишься меды пить, так я тебя с собой на охоту возьму, на медведя.
— Это была шутка, — строго и наставительно сказал Костя.
— Насчет охоты? — не на шутку расстроился отрок.
— Нет, на охоту я тебя возьму, а вот насчет всяких браг, медов и вообще всего хмельного — шутка и, честно говоря, — тут он смущенно кашлянул, — не совсем умная, как мне сейчас кажется. Лучше учебой займись, орел.
— Княжье дело — пировать, охотиться, да смердов в руках крепко держать, да еще дружиной в походе начальствовать, — возразил сопливый орел. — А грамоте пущай попы обучаются, а то молитвы честь не смогут в церквах.
— Это кто ж тебе такое внушил? — хмуро осведомился папаша.
— Так ты сам, — невинные васильковые глаза отрока смотрели на отца с щенячьей преданностью и детским обожанием. Хорошо, что Константин в это время ничего не пил, а то бы опять поперхнулся. Деваться было некуда, и ему пришлось удариться в самокритику:
— Понимаешь, сынок, я свои взгляды на это дело на днях пересмотрел и решил, что грамота тебе, будущему князю, очень нужна.
— Стало быть, ты передумал? — уточнил серьезно Евстафий.
— Ну, можно сказать и так, — согласился Костя. — Но правильнее будет сказать, что послушал мудрых людей, князей, братьев своих, лекаря того же, еще кое-кого и счел нужным изменить свое мнение.
— Оно и видать, что мудрых людей слушал, — утвердительно кивнул головой Евстафий. — Вон как речь держишь. Я такого от тебя сроду не слыхивал.
И, слегка ошарашенный, он удалился, испросив разрешения поутру вновь заглянуть к князю-батюшке. Словом, с молодым поколением новоявленный папа наладил неплохой контакт уже в первую встречу.
А вот со своей дражайшей половиной у него что-то не получалось. С первых же дней пребывания в родных княжеских пенатах, то бишь городишке Ожске — Костя, кстати, о таком, хотя и был родом с Рязанщины, слыхом не слыхивал, — ее вопль, доносящийся со двора, стал для него привычным аккомпанементом, типа крика многочисленных петухов, хотя значительно тоньше, пронзительнее и… противнее.
Уже во время своего первого выхода из княжеского терема он прямо с крыльца высоких сеней увидел, как дюжий молодец во дворе лупцует кнутом какую-то девку. Несчастная была привязана за руки и за ноги к козлам [4] и молча терпела жестокие побои.